Приложение 15. Жертвенный убой.
В это время из одного из отделений вышел интеллигентного вида представительный еврей, авторитету которого толпа беспрекословно подчинялась, из чего я заключаю, что это должен был быть главный резник – лицо несомненно священное в глазах евреев. Он окликнул толпу и заставил ее замолчать. Когда толпа расступилась, он вплотную подошел ко мне и грубо крикнул, обращаясь на «ты»: «Как смел ты взойти сюда? Ведь ты знаешь, что по нашему закону запрещено присутствовать при убое лицам посторонним». Я по возможности спокойно возразил: «Я ветеринарный врач, причастен к ветеринарному надзору и прошел сюда по своим обязанностям, ввиду чего прошу вас говорить со мной другим тоном». Мои слова произвели заметное впечатление как на резника, так и на окружающих. Резник вежливо, обращаясь на «вы», но тоном, не терпящим возражения, заявил мне: «Советую вам немедленно удалиться и не говорить никому о виденном». (*1) (*1) Тут-то, зрю я духом, и причина надписи в иерусалимском храме: «Кто переступит дальше за эту черту – пусть пеняет на себя, ибо последует смерть». Степень ужаса настоящего иудейского жертвоприношения, «по всей форме», иногда с тысячами убитых в один день животных, должна была во всяком третьем и незаинтересованном человеке вызвать такой ужас и негодование, что… стены Иерусалима затрещали бы гораздо раньше еще Веспасиана… Держа в тайне внутренность храма, они оберегали «я» свое среди народов, ибо народы, люди единым духом и единою мышцею разнесли бы по клокам воистину демоническое (с точки зрения общечеловеческой) гнездо невероятных мук и боли..
«Вы видите, как возбуждена толпа, я не в силах удержать ее и не ручаюсь за последствия, если только вы сию же минуту не покинете бойню».
Мне осталось только последовать его совету.
Толпа очень неохотно, по оклику резника, расступилась – и я по возможности медленно, не теряя самообладания, направился к выходу. Когда я отошел несколько шагов, вдогонку полетели камни, звонко ударяясь о забор, и я не ручаюсь за то, что они не разбили бы мой череп, если бы не присутствие старшего резника и не находчивость и самообладание, которые не раз выручали меня в жизни. Уже приближаясь к воротам, у меня мелькнула мысль: «А что, если меня остановят и потребуют предъявить документы?» И эта мысль заставила меня против воли ускорить шаги.
Только за воротами я облегченно вздохнул, почувствовав, что избегнул очень и очень серьезной опасности. Взглянув на часы, я поражен был тем, как было еще рано. Вероятно, судя по времени, я пробыл не более часа, так как убой каждого животного длился 10-15 минут, тогда как время, проведенное на бойне, казалось мне вечностью. Вот то, что я видел на еврейской бойне, вот та картина, которая не может изгладиться из тайников моего мозга,картина какого-то ужаса, какой-то великой, скрытой для меня тайны, какой-то наполовину разгаданной загадки, которую я не хотел, боялся разгадать до конца. Я всеми силами старался если не забыть, то отодвинуть подальше в моей памяти картину кровавого ужаса, и это мне отчасти удалось.
Со временем она потускнела, заслонена была другими событиями и впечатлениями, и я бережно носил ее, боясь подойти к ней, не умея объяснить ее себе во всей ее полноте и совокупности.
Ужасная картина убиения Андрюши Ющинского, которую обнаружила экспертиза профессоров Косоротова и Сикорского, ударила мне в голову. Для меня эта картина вдвойне ужасна: я уже ее видел. Да, я видел это зверское убийство. Видел его собственными глазами на еврейской бойне. Для меня это не новость, и если меня что угнетает, так это то, что я молчал. Если Толстой при извещении о смертной казни – даже преступника – восклицал: «Не могу молчать!», то как же я, непосредственный свидетель и очевидец, – так долго молчал?
Почему я не кричал: «Караул», не орал, не визжал от боли? Ведь мелькало же у меня сознание, что я видел не бойню, а таинство, древнее кровавое жертвоприношение, полное леденящего ужаса. Ведь недаром же в меня полетели камни, недаром я видел ножи в руках резников. Недаром же я был близок, и, может быть, очень близок, к роковому исходу. Ведь я осквернил храм. Я облокотился о притолоку храма, тогда как в нем могли присутствовать лишь причастные ритуалу левиты и священнослужители. Остальные же евреи почтительно стояли в отдалении.
Наконец, я вдвойне оскорбил их таинство, их ритуал, сняв головной убор.
Но почему же я вторично молчал во время процесса! Ведь передо мной уже была эта кровавая картина, ведь для меня не могло быть сомнения в ритуале. Ведь передо мною все время, как тень Банко, стояла кровавая тень милого, дорогого мне Андрюши.
Ведь это же знакомый нам с детства образ отрока-мученика, ведь это второй Дмитрий-Царевич, окровавленная рубашечка которого висит в Московском Кремле, у крошечной раки, где теплятся лампады, куда стекается Святая Русь.
Да, прав, тысячу раз прав защитник Андрюши, говоря: «Одинокий, беспомощный, в смертельном ужасе и отчаянии принял Андрюша Ющинский мученическую кончину. Он, вероятно, даже плакать не мог, когда один злодей зажимал ему рот, а другой наносил удары в череп и в мозг…» Да, это было именно так, это психологически верно, я этому был зритель, непосредственный свидетель, и если я молчал – так, каюсь, потому, что я был слишком уверен, что Бейлис будет обвинен, что беспримерное преступление получит возмездие, что присяжным будет поставлен вопрос о ритуале во всей его полноте и совокупности, что не будет маскировки, трусости, не будет места для временного хотя бы торжества еврейства.